Хотя они были добры ко всем нам, больше всего им, судя по всему, приглянулся Генри Доббинс.
— Воин Господа, — говорили они, — справедливый воин Господа.
Сидя тихонько на корточках в прохладной пагоде, они помогали Доббинсу разбирать и чистить его пулемет, осторожно смазывая узлы маслом. Троица словно бы пришла к взаимопониманию. Дело было не в словах, а в синхронной безмятежности движений.
— Знаешь, — сказал однажды утром Доббинс Кайове, — после войны я, возможно, примкну к этим ребятам.
— Как это примкнешь? — удивился Кайова.
— Стану носить такие вот одежки. Принесу обет.
Кайова задумался.
— Это что-то новенькое. Я и не знал, что ты такой религиозный.
— Да не религиозный я, — возразил Доббинс. Рядом с ним двое монахов трудились над М-60. Он смотрел, как они раз за разом прогоняют через дуло пропитанную маслом тряпку. — То есть я не люблю ходить в церкви. Давно, будучи маленьким, я сидел в церкви по воскресеньям и считал кирпичи в стене. Церковь была не для меня. А потом в старших классах я начал думать о том, что мне бы хотелось стать священником. Дармовой дом, дармовая машина. Пожрать приглашают. Не жизнь, а сказка.
— Ты серьезно? — спросил Кайова.
Доббинс пожал плечами.
— При чем тут серьезно? Я ребенком был. Суть в том, что я верю в Бога, но религия никогда меня не интересовала. Я про то, чтобы просто быть добрым к людям, вот и все. Порядочным.
— Ну да, — кивнул Кайова.
— Навещать больных и все такое. И я бы справился. Не с тем, для чего мозги нужны, не с проповедями и прочим, но с людьми у меня бы получилось.
Генри Доббинс немного помолчал. Он улыбнулся монаху постарше, который теперь чистил казенную часть пулемета.
— И вообще, — продолжал Доббинс, — мне ни за что не стать настоящим священником, потому что для этого ох каким изворотливым надо быть. Ну, сам понимаешь, башковитым. Для этого мозги нужны. Необходимо уметь объяснять сложные вещи, например почему люди умирают или почему Бог придумал пневмонию. — Он покачал головой. — На это меня бы просто не хватило. И опять же религия. После стольких лет, старик, я все еще ненавижу церкви.
— Может, ты изменишься, — сказал Кайова.
Генри Доббинс закрыл было глаза, потом рассмеялся.
— Одно я точно знаю, я чертовски шикарно буду выглядеть в их одежках, совсем как Брат Тук. Пожалуй, я так и сделаю. Найду себе где-нибудь монастырь. Буду носить хламиду и буду добрым к людям.
— Звучит неплохо, — произнес Кайова.
Двое монахов молча чистили и смазывали пулемет. Хотя они практически не говорили по-английски, они как будто питали большое уважение к их беседе, словно чувствовали, что обсуждаются важные вещи. Монах помоложе желтой тканью вытирал грязь с патронных сумок.
— А ты как? — спросил Доббинс.
— Что я?
— Ну, ты повсюду носишь с собой Библию, никогда не ругаешься и так далее, поэтому ты, наверное…
— Меня таким воспитали, — сказал Кайова.
— А ты когда-нибудь… ну, знаешь… ты когда-нибудь подумывал стать священником?
— Нет. Никогда.
Доббинс рассмеялся.
— Проповедник-индеец. Боже, хотелось бы мне на это посмотреть. Перья на голове и рубаха из бизоньей шкуры.
Кайова лежал на спине, глядел в потолок и какое-то время не произносил ни слова. Потом он сел и сделал глоток из фляжки.
— Нет, священником я никогда стать не хотел, — заявил он, — но я правда люблю церкви. То, что чувствуешь внутри. Хорошо просто там сидеть, точно ты в лесу, и кругом такая тишина, вот только все равно есть звук, которого не можешь слышать.
— Ага.
— Ты когда-нибудь подобное испытывал?
— Вроде того.
Кайова издал сдавленный звук горлом.
— Это неправильно, — сказал он.
— Что?
— Что мы тут лагерем стали. Это нехорошо. Неважно, какой религии, это все равно храм.
Доббинс кивнул.
— Верно.
— Церковь, — сказал Кайова. — Мы плохо поступаем.
Когда два монаха закончили чистить пулемет, Генри Доббинс начал его собирать, стирая излишки масла, потом протянул каждому по банке консервированных персиков и по шоколадному батончику.
— О’кей, — сказал он, — уходите, ребята. Валите.
Монахи поклонились и вышли из пагоды на яркий солнечный свет.
Генри Доббинс сделал движение, будто мыл руки.
— Ты прав, — сказал он. — Все, что мы можем, это быть добрыми. По-человечески с людьми обращаться, понимаешь?
Челюсть была у него в глотке, верхняя губа и зубы исчезли, один глаз был закрыт, на месте другого — дыра в форме звезды, брови — тонкие и изогнутые, как у женщины, нос остался невредимым, рваная рана на мочке одного уха, чистые черные волосы зачесаны назад, на лбу — россыпь веснушек, ногти чистые, кожа на левой щеке отошла тремя рваными полосами, правая щека — гладкая и безволосая, на подбородке сидела бабочка, шея разворочена до самого позвоночника, а кровь в ране была густая и блестящая, — как раз эта рана его и прикончила. Он лежал навзничь посреди тропы: худощавый, мертвый, почти щеголеватый молодой человек. У него были костлявые ноги, тонкая талия, длинные, красивые пальцы. Грудь у него была впалая, со слабо развитой мускулатурой — наверное, ученый какой-нибудь. Запястья у него были как у ребенка. На нем была черная рубаха, широкие черные штаны, серый патронташ, золотое кольцо на среднем пальце левой руки. Его резиновые сандалии сорвало взрывом гранаты. Одна сандалия валялась рядом с телом, другая — чуть дальше по тропе.
Он появился на свет, вероятно, году в 1946-м в деревушке Ми Кхе, неподалеку от побережья, в провинции Куангнгай, где его родители были крестьянами, где его семья жила несколько столетий и где при французах его отец, оба дяди и многие соседи примкнули к тем, кто боролся за независимость. Он не был коммунистом. Он был гражданином и солдатом. В деревне Ми Кхе, как и во всей провинции Куангнгай, патриотическое сопротивление подпитывалось силой традиции, которая отчасти уходила корнями в легенды, и с самой ранней юности тот, кого я убил, скорее всего, слышал истории про героических сестер Чынг, и про прославленного полководца Чана Хынг Дао, и про последнюю победу Ле Лоя над китайцами в битве при Тот-Донг. Его наверняка учили, что высочайший долг мужчины и его величайшая привилегия — защищать свою страну. Он это принял на веру. Это никогда не обсуждалось. Но в глубине души испытывал страх. Он не был по своей сути воином, у него было слабое здоровье, хрупкое и маленькое тело. Он любил книги. Он мечтал, как однажды станет учителем математики. По ночам, лежа на койке, он не мог вообразить себе, как будет совершать храбрые подвиги, как делали его отец, его дядья или герои из легенд. В глубине души он надеялся, что ему никогда не придется самому сражаться. Он надеялся, что американцы уйдут. И сделают это поскорей. Вот на что он надеялся. Он все надеялся и надеялся — всегда, даже когда спал.