В пятидесяти метрах от меня на насыпи стоял старый крестьянин и смотрел на меня. Лицо у него было темным и серьезным. Пока мы, не шевелясь, глядели друг на друга, я ощутил, как что-то в моем сердце закрывается, а что-то другое распахивается. На секунду я задумался, не подойдет ли старик, чтобы обменяться со мной парой военных баек, но он только схватил лопату и поднял над головой, и какое-то время держал так торжественно и мрачно, словно это флаг, затем опустил лопату, сказал что-то своему товарищу и начал копать сухую, неподатливую землю.
Встав, я вышел из воды.
— Ну и перепачкался же ты, — промолвила Кэтлин. — На тебе столько грязи… Ты как… Вот подожди, маме скажу, она, наверное, тебя в гараж спать отправит.
— Ты права, — ответил я. — Лучше не говори.
Надев кроссовки, я взял за руку дочь и повел ее через поле к джипу. От земли волнами поднимался жар.
У самого джипа Кэтлин повернулась и окинула взором поле.
— Тот старик на тебя злится?
— Надеюсь, что нет.
— А выглядит так, будто злится.
— Нет, — сказал я. — С этим покончено.
Я дважды был ранен. В первый раз меня зацепило под Трибинем: тогда меня отбросило к стене пагоды, я отлетел от нее, развернулся и в конечном итоге очутился на коленях у Крыса Кайли. Мне повезло, ведь Крыс был санитаром. Он наложил мне повязку и велел не шевелиться, а после побежал туда, где кипело сражение.
Долгое время я лежал совершенно один, слушая шум схватки и думая: «Меня подстрелили, меня подстрелили!» Пожалуй, в детстве я видел слишком много фильмов с Джином Отри. Я бы даже улыбнулся, вот только мне пришло в голову, что я могу умереть. По большей части это был просто страх, но я чувствовал себя как-то странно: то ли меня подташнивало, то ли я куда-то уплывал, а затем у меня возникло ощущение, что я тону, уши заложило, точно я ушел под воду. Слава Богу, Крыс Кайли не забывал обо мне. Время от времени, наверное, раза четыре в общей сложности, он прибегал проверить, как я. А ведь это требовало смелости. Бой шел беспорядочный, ребята носились и палили наугад, перегруппировывались и снова куда-то мчались, грохотали выстрелы, рвались снаряды, но Крыса Кайли это не пугало.
— Не паникуй, — говорил он мне, — просто дырка в боку. Пуля по касательной прошла… Пустяки, если нет беременности.
Он сорвал повязку, наложил свежую и велел мне прижать ее ладонью.
— Посильней надави, — сказал он. — И за младенца не волнуйся.
И убежал.
Когда бой окончился и прилетел вертолет забрать меня и двух мертвых ребят, почти стемнело.
— Счастливого пути, — сказал Крыс.
Он помог мне забраться в вертолет и постоял с минуту рядом. А потом сделал нечто странное. Наклонившись, он коснулся головой моего плеча и почти меня обнял. Для Крыса Кайли это было что-то новенькое.
По пути в Чу-Лай я лежал, ожидая, когда грянет боль, но на самом деле почти ничего не чувствовал. Рука пульсировала и то не слишком сильно. Даже в госпитале было не так уж скверно.
Когда двадцать шесть дней спустя, в середине декабря, я вернулся в роту «Альфа», Крыс Кайли уже был ранен и отправлен в Японию, и его сменил новый санитар по имени Бобби Джордженсон. Джордженсону было далеко до Крыса Кайли. Он был зеленым, некомпетентным и перепуганным. Поэтому, когда меня подстрелили второй раз — в ягодицу на Сонг Тра Бонг, сукиному сыну понадобилось почти десять минут, чтобы набраться смелости и ко мне подползти. К тому времени я потерял сознание от боли. Позднее выяснилось, что я едва не умер от шока. Бобби Джордженсон про шок не знал, или если знал, то забыл от страха. И, что еще хуже, он напортачил с мерами первой помощи, и несколько недель спустя задница у меня начала гнить. Кожа и мясо с филейной части можно было практически сковыривать ногтями.
У меня развивалась гангрена. Месяц я провел лежа пластом на животе. Я не мог ни ходить, ни сидеть, я не мог спать. Я все время видел перед собой белое от страха лицо Бобби Джордженсона: глаза навыкате, губы подрагивают, а над верхней — нелепая поросль усов. Когда меня подлатали, я, снова обретя способность думать о чем-то, кроме боли, много времени потратил на размышления о том, как бы ему отплатить.
Небольшое ранение может стать поводом для толики гордости. Подстреленный бедолага должен иметь возможность хотя бы об этом потрепаться. Рассказать, как ощутил удар, точно кулаком, как из легких словно бы весь воздух вышел, как закашлялся. Заявить, мол, и десять лет спустя будет слышать звук выстрела и чувствовать вонь, идущую от него самого. Поведать, что думал и видел сразу после того, как схватил пулю, как его взгляд сосредоточился на крошечном белом камешке или на травинке и как он пробормотал: «Боже, это же последнее, что я увижу, этот камешек, эту травинку…» И как ему хотелось заплакать.
Впрочем, гордость — неподходящее слово. Подходящего слова я вообще не знаю. Я знаю только, что не стоит испытывать неловкости. Или унижения.
Медсестры говорили про опрелости от подгузников — какая-то профессиональная шутка, наверное. Но из-за нее я ненавидел Бобби Джордженсона так, как некоторые ребята ненавидели вьетконговцев, нутром ненавидел, — такая ненависть преследует тебя даже во сне.
Надо полагать, начальство решило, что меня достаточно часто подстреливали. В конце декабря, когда меня выпустили из 91-го Эвакуационного госпиталя, меня перевели в штабную роту С-4, в отдел батальонного снабжения. По сравнению с джунглями это было теплое местечко. У нас были смены и распорядок дня. Был клуб для рядового состава с пивом и киношкой, иногда там даже выступали живьем артисты, — неспешная тыловая бодяга. Впервые за несколько месяцев я почувствовал себя в относительной безопасности. База располагалась на большом холме сразу за трассой 1, со всех сторон ее окружали рисовые поля, а между базой и полями были укрепленные бункеры и смотровые вышки, сигнальные мины натяжного действия и уйма колючей проволоки. Конечно, все равно можно было погибнуть, ведь раз в месяц базу накрывало минометным огнем, но умереть можно и на трибуне стадиона «Мет» в Миннеаполисе во время бейсбольного матча, напряжение растет, Хармон Килбрю готовится к броску…